В 1926 году, когда этот рассказ появился в журнале «Le Navire d’Argent», автор его еще никому не был известен, и Жан Прево говорит о нем как о «специалисте в области авиации и машиностроения» и восхищается «силой и тонкостью, с которой он пересказывал свои впечатления». «Это искусство, такое непосредственное, и этот дар правдивости кажутся мне удивительными у дебютанта». И — небольшое пророчество: «Предполагаю, что Сент-Экзюпери готовит новые рассказы». Да, впереди не только рассказы, но и «Ночной полет», «Планета людей», «Маленький принц»... Ну а пока Антуан де Сент-Экзюпери публикует свой первый рассказ.
Мощные колеса вот-вот раздавят тормозные колодки.
Ветер от винта прижимает траву, которая будто струится далеко позади самолета. Всего одним движением руки летчик может вызвать ураган или усмирить его.
Гул мотора разрастается повторяющимися волнами, пока не превращается в густую, почти твердую среду, со всех сторон обжимающую фюзеляж. И вот приходит чувство, которого мгновение назад было недостаточно, — летчик думает: «Теперь хорошо». Тыльной стороной ладони касается стенок кабины: вибрации нет. Все его существо наслаждается этой сгущенной энергией.
Он наклоняется вбок: «Прощайте, друзья...» Рассвет делает их тени огромными. Но летчик, перед прыжком в три тысячи километров, уже далеко от них... Он смотрит на черный против света капот, гаубицей торчащий в небо. За винтом дрожит газовый пейзаж.
Двигатель сбрасывает обороты. Рукопожатия, как отданные якоря. Наступает странная тишина. Он застегивает ремень и лямки парашюта, движениями плеч и груди подгоняет по себе кабину. Это и есть вылет: с этого момента он принадлежит другому миру.
Последний взгляд на приборную доску — узкий, но выразительный горизонт циферблатов, — тщательная установка альтиметра на ноль, последний взгляд на широкие, короткие крылья, кивок головой: «Нормально...», и вот — он свободен.
Медленно вырулив против ветра, он дает полный газ. Мотор словно взрывается, начиненный порохом, и самолет, подхваченный винтом, бросается вперед. Упругий воздух смягчает первые скачки, и летчик, определяя скорость по реакциям рычагов, проникает в них, чувствует, что как будто растет.
Земля вытягивается, бежит под колесами лентою транспортера. И когда воздух, который был сначала неосязаемым, потом текучим, кажется уже достаточно твердым, он опирается на него и взлетает.
Ангары вдоль полосы, деревья, затем холмы, освобождают горизонт и исчезают. С высоты двести метров еще видно игрушечную ферму с торчащими вокруг деревцами, нарисованные домики, густые леса, похожие на мех. Потом земля оголяется.
Сейчас атмосфера словно состоит из коротких, жестких волн, бьющих в крылья самолета. Натыкаясь на них, он подпрыгивает, весь дрожит, но летчик своею рукой удерживает его равновесие.
На высоте три тысячи самолет достигает спокойной зоны. Солнце застряло между стойками. Земля, такая далекая, застывает в неподвижности. Летчик регулирует смесь, направляет нос на Париж и вычисляет поправку. Потом отдается оцепенению, которое длится десять часов, когда двигается он только во времени.
Неподвижные волны раскрывают на море свой огромный веер.
Наконец солнце обгоняет крайнюю стойку.
Вдруг летчик почувствовал словно физическое недомогание. Он смотрит на тахометр — стрелка колеблется. Он смотрит: море. Хриплый всхлип мотора буравит его сознание, как синкопа. Инстинктивно двигает рукоятку газа. Это была ерунда... капелька воды. Он аккуратно выводит мотор на прежнюю ноту, которая его так радовала. Если б не холодный пот, не поверил бы, что испугался. Он потихоньку опять находит удобный наклон спины, точную точку опоры для локтя...
Теперь солнце нависает прямо над головой. Усталость страшна, если не делать ни одного движения, если не нарушать оцепенения конечностей, которое для них является защитой, если достаточно только чуть-чуть нажимать на ручки управления.
Давление масла падает, потом растет — что же происходит там, внутри?
Мотор вибрирует. Сволочь. Солнце теперь слева, уже красное.
Звук мотора металлический. Нет, это не шатун. Распределитель?
Гайка рукоятки газа ослабла. Надо все время придерживать ее рукой, какое неудобство!
Наверное, это все же шатун.
Так — по отдышке, по качающимся зубам, по седым волосам замечают, что все тело разом постарело.
Только бы он продержался до земли...
Земля так успокаивает — своими четко очерченными полями, геометрией лесов и деревень. Пилот направляется к ней, чтобы лучше насладиться этим. Сверху земля казалась голой и мертвой, но вот самолет снижается, и она одевается. Ее опять укрывают леса, долины и холмы зыбью отпечатываются на ней: она дышит. Он пролетает над горой — это грудь лежащего великана, и она вздымается, почти задевая самолет. Маленький сад, на который он направил нос, разрастается, обретая человеческое измерение.
«Мой мотор извергает гром!» — а шумы, которые он слышал? Он в это уже не верит. Так близко от земли — здесь жизнь.
Он огибает складки равнины, входит в них, как в прокатный стан, натягивает на себя и отбрасывает назад поля, дразнит тополя, стремительно ускользая от них, а иногда плавно, как борец, отодвигает от себя землю и переводит дыхание.
Теперь он мчится к аэродрому вровень со стеклами заводов — уже свет, вровень с кронами парков — уже тень. Земля бурным потоком несет под ним крыши, стены, деревья, возникающие из неисчерпаемого горизонта.
Посадка разочаровывает. Свист ветра, ворчание мотора и плоскость последнего виража сменяются тишиной провинции, от которой можно задохнуться, пейзажем будто с афиши — с белоснежными ангарами на изумрудных коврах газонов, с резными тополями и юными англичанками, выходящими с теннисными ракетками из голубых самолетов Париж-Лондон.
Он роняет свое тело возле мокрой кабины. К нему подбегают: «Великолепно!..» Офицеры, друзья, зеваки. Внезапно усталость обхватывает его за плечи: «Мы вас похищаем!..» Он наклоняет голову, смотрит на свои руки, скользкие от масла, чувствует себя протрезвевшим и смертельно печальным.
Теперь он всего лишь Жак Бернис, одетый в куртку, пахнущую камфарой. Неловко шевелясь в своем отяжелевшем теле, он копается в ящиках, слишком аккуратно поставленных в углу комнаты, извлекая из них весь свой временный, преходящий хлам. Эта комната еще не завоевана белым бельем и книгами.
«Алло... это ты?» — перепись друзей. Вскрики, поздравления: «Призрак с того света! Браво!.. Да, да... Когда я тебя увижу?» Как раз сегодня он занят. Может, завтра? Завтра у него игра в гольф, но пусть Бернис тоже приходит. Он не хочет? Тогда пусть приходит послезавтра к ужину — ровно в восемь.
Бернис проходит по бульварам, пробиваясь сквозь толпу, как против течения. Ему кажется, что он сталкивается с каждым встречным. Те из них, что кажутся воплощениями покоя, причиняют ему боль. Завоевать эту женщину — и жизнь будет спокойной... спокойной... Лица некоторых мужчин трусливы, и он чувствует себя сильным.
Тяжелым шагом он входит в дансинг, не раздеваясь, стоит в своем одеянии странника среди всех этих альфонсов. Они проводят ночи за забором, как пескари в аквариуме, кружатся в мадригале, танцуют, возвращаются выпить. В этой зыбкой среде, где, похоже, только он сохраняет разум, Бернис ощущает себя грузчиком, вся тяжесть тела — на прямых ногах, мысли простые и ясные. Он проходит между столиками к свободному месту. Глаза женщин, которых он касается своим взглядом, прячутся, словно гаснут. Молодые люди сторонятся, уступая ему дорогу. Так ночью выпадают из пальцев сигареты часовых, замечающих приближение разводящего.
Приписанный к учебному летному подразделению, он завтракает сегодня в аэродромной гостинице. Младшие офицеры пьют кофе и беседуют. Бернис слушает их.
«Они заняты делом. Мне нравятся эти люди».
Они говорят о грязи на полосе, об оплате перевозок, потом о сегодняшнем происшествии. «На ста метрах, шатун в картере. Винегрет! Садиться некуда... Сзади — двор фермы. Разворачиваюсь, захожу, выравниваюсь и втыкаюсь в навоз». Смеются. «Это как однажды, — рассказывает адъютант,— когда я врезался в стог сена. Ищу пассажира — лейтенанта, представляешь?.. Пусто. Потом нашел — сидит за стогом».
Бернис думает: а другие оставили там свою шкуру, но для них это — только рабочий эпизод. Мне нравятся их рассказы — голые, как листки рапорта. Эти люди мне нравятся, не потому, что мы с ними одна семья, а потому что в своем кругу можно вести себя просто.
Расскажите нам о ваших впечатлениях, говорят женщины.
«Курсант Пишон — это вы?» — «Да». — «Еще ни разу не летали?» — «Нет». Хорошо: у него не будет заранее составленного мнения. Бывшие летчики-наблюдатели думают, что уже все знают. Они выучили формулы: «Ручку — налево... Противоположная нога...» Таким ученикам не хватает гибкости.
«Я вас беру с собой: на первом круге просто смотрите». Они усаживаются.
Механик, обслуживающий отделение учебных самолетов, с неисправимой медлительностью проворачивает винт. Ему еще осталось протянуть шесть месяцев и восемь дней, он даже вырезал это сегодня утром на стенке туалета. Он подсчитал, что это составит примерно десять тысяч оборотов винта. Ничто этого не изменит. Тогда...
Ученик смотрит на голубое небо, на глупые деревья, на стадо коров, пасущихся у полосы. Его инструктор начищает рукавом ручку газа: приятно видеть, как она блестит. Механик считает обороты: сколько потраченной зря энергии, уже двадцать второй. «Ты бы почистил свечи, а?» Это дает ему пищу для размышлений.
Мотор запускается, если он этого хочет. Лучше предоставить ему свободу. Тридцать. Тридцать один... Есть!
Слова об опасности, о героизме, об опьянении полетом курсанту уже непонятны.
Самолет катится, ученик думает, что он еще на земле, как вдруг замечает ангары уже под собой. Жесткий ветер треплет по щекам, он впивается взглядом в спину инструктора...
О Боже... Что такое? Мы снижаемся. Земля наклоняется вправо, влево. Он за что-то хватается. Где полоса? Теперь он видит только лес, который взвивается к нему по спирали, железнодорожный путь, вставший вертикально, небо... И вдруг поле выравнивается перед ними — горизонтальное, спокойное, вровень с колесами. Ученик чувствует, как шасси касаются травы, ветер уменьшается, вот... учитель оборачивается и смеется, ученик пытается понять.
«Простейшие принципы, — наставляет его Бернис, — если случится что-то неладное, во-первых: уберите газ, во-вторых: снимите очки, в третьих: держитесь. Только в случае пожара — отстегнитесь. Понятно?» — «Понятно».
Вот, наконец, слова, которых ждал ученик, слова, которые материализуют опасность, оценивают его, как достойного. Гражданскому человеку просто сказали бы: «Бояться нечего». Пишон, которому доверили такой секрет, горд... «К тому же, — заканчивает инструктор, — авиация — это не опасно».
Все ждут Мортье. Бернис набивает трубку. Механик, сидя на бидоне, пристально разглядывает свою левую ногу, отбивающую такт.
«Послушайте, Бернис, погода портится!» Механик поднимает голову и видит, что горизонт уже в дымке. На нем еще вырисовываются два или три дерева, но туман постепенно их объединяет. Бернис, не поднимая глаз, продолжает набивать трубку: «Знаю. Мне это не нравится». Мортье заканчивает курс обучения и уже должен приземлиться.
«Бернис, вы должны бы туда позвонить...» — «Уже сделано. Он вылетел в четыре двадцать». — «С тех пор никаких новостей?» — «Никаких».
Полковник уходит.
Бернис подбоченивается, с вызовом смотрит на туман, который мягко, как сетка птицелова, опускается и утаскивает ученика, бог знает где, к земле. «А, Мортье, которому не хватает хладнокровия, который летает, как свинья... Плохо!»
«Слушай...» — нет, никого: это машина.
«Мортье, если ты выберешься, обещаю тебе... я... тебя расцелую».
«Бернис!.. К телефону».
«Алло... Что за идиот пролетает над самыми крышами Доназель?..» — «Это идиот, который себя сейчас погубит. Оставьте его в покое, лучше орите на туман!» — «Но... Послушайте...» — «Сходите за ним с лестницей!» Бернис кладет трубку. Мортье заблудился, пытается найти ориентир.
Туман пробиваешь, как нору: невозможно различить что-нибудь уже в десяти метрах.
«Пойди скажи медикам, чтобы готовили фургон. Если через пять минут их здесь не будет, получат пятнадцать суток ареста».
«Вот он!» — все вскакивают. Он быстро приближается, невидимый и слепой. Полковник подходит к ним: «Боже мой, Боже...» Бернис шепчет сквозь зубы: «Выключай, да выключай же контакт... Выключай... ты же врежешься!»
По видимому, препятствие он увидел только за десять метров, но этого так никто и не узнал.
Все бегут к упавшему самолету. Возле него уже собрались солдаты, привлеченные этим неожиданным происшествием, полные усердия младшие офицеры, для которых вдруг становится обременительной их власть. Там и дежурный офицер, который ничего не видел, но всем все объясняет, там полковник, который согнулся низко-низко, тяжела его роль — роль отца.
Наконец достали летчика, лицо зеленое, левый глаз навыкате, зубы раздроблены. Его кладут на траву, окружают. «Может быть, можно...» — говорит полковник. «Может быть, можно было бы...» — говорит лейтенант, а младший лейтенант расстегивает ворот раненого, что не приносит ему никакого вреда и облегчает совесть. «Скорая?.. Скорая?..» — спрашивает полковник, который профессионально ищет нужное решение. Ему отвечают: «Подъезжает», хотя никто этого не знает, и это его успокаивает. Потом он вскрикивает: «Кстати...» — и удаляется быстрым шагом, безо всякой цели.
Происходящее удручает Берниса. Это скопление людей вокруг умирающего кажется ему даже неприличным: «Ну-ка, ребята, отойдите... отойдите...» И все расходятся, группами, через сады и огороды в тумане, где упал прозаический самолет.
Курсант Пишон кое-что понял: здесь умирают, и это происходит довольно тихо. Он почти горд — быть так близко к смерти. Он вспоминает свой первый полет с Бернисом, свое разочарование от совершенно плоского пейзажа, от этого спокойствия, в котором он не замечал ее присутствия. Она была там, но она очень простая, совершенно незначительная, за улыбкой Берниса и медлительностью механика, за солнцем и голубым небом на первом плане. Он берет Берниса за руку: «Знаете... я полечу завтра. Мне не страшно». Но Бернис отказывается восхищаться им: «Конечно. Завтра вы будете крутить виражи». Пишон понимает еще кое-что: «Они не выглядели очень взволнованными, но чтобы не произносить высоких фраз...» «Это рабочий эпизод», — отвечает Бернис.
Бернис упивается.
Этот одноместный истребитель извергает гром. Земля под ним уродлива: такая старая, потертая, заштопанная, как лоскутное одеяло.
Четыре тысячи триста метров: Бернис один. Он смотрит на этот кафельный мир, сложенный по образу Европы в атласе. Желтые куски земли — хлеб, красные — клевер, предмет гордости людей и объект их заботы, они налезают друг на друга, словно враждуют между собой. Каждый контур установлен десятками веков борьбы, зависти, судебных тяжб: человеческое счастье четко разграничено!
Бернис думает, что не стоит больше искать опьянения в мечтах, которые успокаивают и обескровливают, — его надо искать в собственной силе, и он чувствует ее в себе.
Он набирает скорость — резервуар энергии, — устремляется вперед, дает полный газ, потом медленно берет ручку на себя. Горизонт покачивается, земля уходит, как морской отлив, самолет летит ракетой прямо в небо. Затем, на вершине параболы, он опрокидывается и покачивается кверху брюхом, как дохлая рыба...
Летчик, утонув в небе, видит над собой землю, которая сначала вытягивается как пляж, а потом, повернувшись, стремительно обрушивается на него всем своим весом. Он убирает газ, земля застывает отвесной стеной: самолет входит в пике. Бернис понемногу выводит его, пока перед ним опять не возникает спокойствие горизонта.
Виражи прижимают тело к сиденью, горки делают его легким, как пузырь, который вот-вот лопнет, поток уносит горизонт, потом опять возвращает, послушный мотор ревет, затихает, опять ревет...
Сухой треск: левое крыло!
Летчик застигнут врасплох, будто получил подножку: воздух из-под крыльев ушел. Самолет, как сверло, ныряет в штопор.
Горизонт брошенной простыней падает ему на голову. Земля заворачивает его и каруселью кружит свои леса, колокольни, равнины. Летчик еще видит, как проносится белая вилла, пущенная из рогатки...
Навстречу гибнущему летчику, как море к ныряльщику, приближается Земля.
Источник - журнал «Новый Акрополь»:
Антуан де Сент-Экзюпери «Летчик»
Раздел: Антуан де Сент-Экзюпери